– Влюбленность говорит миру нет, лирическое нет, – женитьба говорит ему да, ироническое да. Быть влюбленным, стремиться, не иметь – это лирика любви, сладкая, но обманчивая. Внешним образом противоречит она миру и утаивает его роковой разлад. Быть вместе, обладать, сказать кому-то да, отдаться – вот путь, на котором жизнь обличит свои непримиримые противоречия. И как быть вместе, когда мы так одиноки? И как отдаться? Спадают маска за маскою, и ужасен раздвоенный лик подлинного бытия. Приходит скука, – и что же ты, влюбленность, ты, которая похвалялась быть сильнее смерти?
– У вас была жена, – сказала Елисавета. – Вы ее любили. Все напоминает здесь о ней. Она была прекрасная.
Ее голос стал темен, и ревнивым огнем зажглись синие зарницы за влагою ресниц. Триродов улыбнулся и сказал печально:
– Прежде чем настала пора прийти скуке, она отошла от жизни. Моя Дульцинея не хотела стать Альдонсою.
– Дульцинею любят, – говорила Елисавета, – но полнота жизни принадлежит Альдонсе, становящейся Дульцинеею.
– А хочет ли этого она, Альдонса? – спросил Триродов.
Нежно зардевшись, говорила Елисавета:
– Хочет, но не может. Хочет, но не умеет. А мы ей поможем, мы ее научим.
Триродов улыбался ласково и грустно. Говорил:
– А он, как вечный Дон-Жуан, всегда ищет Дульцинею. И что же ему земная Альдонса, бедная, ужаленная мечтою о красоте?
– Он ее за то и полюбит, – отвечала Елисавета, – что она бедная, ужаленная высокою мечтою о красоте. Союз их будет – творимая красота.
Наступила ночь: сумраки прильнули к окнам и шептались прозрачными, жуткими голосами. Триродов подошел к окну. Елисавета стала рядом с ним, – и точно одним сразу взором оба они увидели далекое, смутное кладбище.
Триродов тихо сказал:
– Там его похоронили. Но он встанет.
Елисавета посмотрела на него с удивлением и тихо спросила:
– Кто?
Триродов взглянул на нее как разбуженный. Сказал так же тихо и медленно:
– Он, еще не живший и непорочный отрок. В теле его все возможности и ни одного свершения. Он как созданный для принятия всякой энергии, которая к нему захочет устремиться. Теперь он спит, зарытый в могилу в тесном гробу. Он проснется для жизни, лишенной страстей и желаний, для ясного видения и слышания, для восстановления единой воли.
– Когда он проснется? – спросила Елисавета.
– Когда я захочу, – сказал Триродов. – Я его разбужу.
Звук его голоса был грустен и настойчив, – как звук заклинания.
– Сегодня ночью? – спросила Елисавета.
– Если вы хотите, – спокойно ответил Триродов.
– Я должна уйти? – опять спросила она.
– Да, – так же просто и спокойно ответил он.
Простились, – она ушла. Триродов опять подошел к окну. Он звал кого-то, чаруя, будил, шептал:
– Ты проснешься, милый. Проснись, встань, приди ко мне. Приди ко мне. Я открою твои глаза, – и увидишь, чего не видел доныне. Я открою твой слух, – и услышишь, чего не слышал доныне. Ты из земли, – не разлучу тебя с землею. Ты от меня, ты – мой, ты – я, приди ко мне. Проснись!
Он уверенно ждал. Знал, что, когда спящий проснется в гробу, они придут и скажут, знающие и невинные.
Тихо вошел в комнату Кирша. Он стал рядом с отцом и спросил:
– На кладбище смотришь?
Триродов молча положил руки на его голову. Кирша говорил:
– Там, в одной из могил, есть мальчик, который не умер.
– Ты откуда знаешь? – спросил Триродов.
Но знал, что ответить, Кирша. Кирша сказал:
– Гриша говорил мне, что Егорка не вовсе умер. Он спит. А он проснется?
– Да, – сказал Триродов.
– И придет к тебе? – спросил Кирша.
– Да, – отвечал Триродов.
– А когда он придет? – опять спросил Кирша.
Триродов улыбнулся. Сказал:
– Разбуди Гришу, спроси его, просыпается ли спящий в могиле.
Кирша ушел. Триродов молча смотрел на далекое кладбище, где темная, тоскуя у крестов, к могилам никла опечаленная ночь.
О, где же ты, обрадованная?
А за дверьми тихий слышался шорох, – домашние двигались тихо у стен, и шептали, и ждали.
Разбуженный далеким, тихим стоном встал Гриша. Вышел в сад, подошел к ограде, стоял с опущенными глазами и слушал. Улыбался, но без радости. Кто знает, тот как обрадуется?
Кирша подошел к нему. Спросил:
– Жив? Проснулся?
Кивнул головою по направлению к кладбищу.
– Да, – сказал Гриша. – Стонет Егорушка в своей могиле, живой, тихий; только-то проснулся.
Кирша побежал в дом, к отцу, повторил ему Гришины слова.
– Надо спешить, – сказал Триродов.
Он опять почувствовал знакомое издавна волнение. В нем совершались тяжело и неровно приливы и отливы какой-то странной силы. Какая-то дивная энергия, собранная им одному ему знакомым способом, теперь медленно источалась из него. Между ним и могилою, где смертным сном томился отошедший от жизни отрок, пробегал тайный ток, чаруя и пробуждая спящего в гробу.
Триродов быстро спустился по лестнице в тот покой, где спали тихие дети. Легкие шаги его были едва слышны, и холод дощатого пола приникал к его ногам. На своих постелях неподвижно лежали тихие дети и словно не дышали. Казалось, что их много и что спят они вечно в нескончаемом сумраке тихой опочивальни.
Семь раз останавливался Триродов, – и каждый раз от одного его взгляда пробуждался спящий. И встали три мальчика и четыре девочки. Они стояли спокойно, смотрели на Триродова и ждали. Триродов сказал им:
– Идите за мною.
Они пошли за ним, белые, тихие, – и тихий шорох легких шагов влекся за ними.