– Быть мужем королевы! О, это – слишком большая роскошь. Муж королевы, но не король.
– Почет высокого положения без его тягостей и ответственности, – сказал герцог Кабрера.
– Почет! Быть только производителем династии!
– Разве этого мало? – спросил Кабрера.
Танкред продолжал:
– Положение королевской жены гораздо лучше. Она делит с королем его титул и его почести. Она коронована. Не понимаю, где был мой ум, когда я согласился на эту блестящую комбинацию.
Граф Камаи с любезною улыбкою царедворца сказал:
– Как бы то ни было, решимость вашего королевского высочества дала нам редкое счастье видеть порою в нашей среде и пользоваться высоким обществом столь обаятельного джентльмена.
Танкред возразил:
– Мой милый граф! Если бы я не знал хорошо, что вы ко мне всегда одинаково добры, я назвал бы вас льстецом.
– Ваше высочество, поверьте…
Танкред с живостью перебил его:
– Нет, не хвалите меня. Теперь это лишнее. Мне совсем не это надо. Я очень расстроен.
– Имейте терпение, ваше высочество, – сказал Кабрера, – вы окружены верными друзьями. Все устроится.
Танкред пожал его руку. Сказал:
– Мне надо денег. Я не могу жить на эти гроши. Государство напрасно скупится.
– Конечно, – сказал герцог, – если государство последует мудрым советам вашего высочества, то оно сторицею вернет свое, хотя бы и дало вашему высочеству возможность вести самый блистательный образ жизни.
– И меня утомило мое двусмысленное положение, – сказал Танкред.
– Его можно изменить, – значительно сказал Кабрера. – Стоит захотеть.
Герцог Кабрера сидел, откинувшись на спинку кресла, и ронял серый пепел толстой сигары на зеленый ковер. Его острые, серые глаза смотрели вдаль с пророческим, вдохновенным выражением. Тонкий, стройный, решительный, от опьянения румяный и смелый, он и в самом деле казался умелым делателем королей. Танкред смотрел на него с доверчивым уважением. Сказал:
– Мне не нравится, сказать по правде, что Ортруда заигрывает с радикальною сволочью.
Граф Камаи сказал с легкою ирониею:
– Это – мудрая политика.
– Это может кончиться худо, – сказал Кабрера, – и мы возлагаем все наши надежды на бдительность, патриотизм и мудрость вашего высочества.
Все они, спасающие отечество, были пьяны, и языки их ворочались не совсем свободно.
Афра пришла в редакцию журнала «Вперед». Она знала, что найдет там Филиппо Меччио.
В редакции шла обычная будничная работа. Афра прошла полутемным коридором мимо редакционных комнат к кабинету главного редактора.
Юркий смуглый мальчишка, похожий на цыганенка, улыбаясь широко, отчего его большой рот казался еще больше, сказал ей:
– Доктор Меччио занят и никого не принимает, но уж об вас, милая барышня, я ему скажу.
Постучался в дверь, приоткрыл ее и крикнул:
– Госпожа Монигетти!
– Очень рад, войдите, – раздался из-за двери звучный голос, в точных акцентах которого ясно отражался решительный, деятельный характер.
Афра вошла в кабинет. Дверь за нею захлопнулась твердо и точно, словно решительным характером главного редактора было загипнотизировано все здесь.
Филиппо Меччио сидел в кабинете один, – человек, которого любила Афра и который любил ее с тою, несколько суровою, неловкою застенчивостью, с которою относятся к женщинам очень чистые и очень увлеченные работою люди. Они встречались часто, но поцелуи их были невинны и любовь их была чиста.
Некрасив, смугл, быстр в движениях, более ловок, чем силен, с неприятным подстерегающим выражением слишком умных глаз, с неприятно резким очерком губ, с излишне отчетливыми морщинами на красивой крутизне лба, с голосом, отлично звучащим на площади и в парламенте, но неприятно сильным в комнате, сверкающим, как лезвиями остро отточенных кинжалов, резкими, точными ударениями, – таков был человек, которого любила Афра, человек, у которого было много фанатически преданных ему друзей, поклонников и поклонниц, человек, в которого влюблялись страстно и безнадежно прекрасные девушки, очарованные блеском его неожиданных взоров и пламенною страстностью его речей.
Доктор медицины Филиппо Меччио, признанный глава своей партии, был рожден быть трибуном. Прирожденный демагог, он лучше всего чувствовал себя перед толпою, слушающею его речь, хотя бы то была враждебная ему компания самодовольных, сытых мещан. Речи его покоряли рабочую толпу; они зажигали в трудящемся люде живую веру, – и немного стоили в печати. Его жест, его взгляд, его внезапный сарказм – вот от чего дрожали и бледнели его политические враги, вот от чего горели восторгом сердца его единомышленников. Говоря парламенту или толпе, он не вдавался в изысканные утонченности. То, что он говорил, в устах другого могло бы показаться избитым, банальным. Но когда Филиппо Меччио в тысячный раз повторял, что частная собственность на орудия производства должна быть уничтожена, казалось, что в громе и в молнии рождается новый закон, изведенный из трепетно-пламенеющей души человека, который страданиями непостыдной, славной жизни и тяжкими усилиями мысли стяжал познание непреложной истины.
Филиппо Меччио отличался железным самообладанием. Сегодня утром он говорил на митинге телефонисток и имел бурный успех. С цветами, с восторженными криками провожали его девушки до редакции. Теперь цветы благоухали в стеклянных и глиняных вазах, на столах, на полках, на подоконниках, а Филиппо Меччио был невозмутимо спокоен, точно овация милых девушек нисколько не взволновала его.